ДОБРОВОЛЬНОЕ РАБСТВО (4 недельное чтение).
Этьен де ла Боэти родился в 1530 г. и 16-ти лет написал речь о добровольном рабстве, выдержка из которой здесь приводится. Де ла Боэти был членом суда в Бордо и близким другом Монтэня. Монтэнь высоко ценил его как писателя и как человека и составил описание его болезни и смерти. Де ла Боэти умер в 1563 году. Издатель его речи прекрасно говорит о ней, '(то чтение таких речей есть питание тем мозгам костей львов (moёlle de lion), которого, к несчастию, лишены современные поколения.
Врачи советуют не заниматься неизлечимыми ранами; и я боюсь, что я поступаю глупо, желая давать советы народу, который давно потерял всякое понимание и который тем, что не замечает уже своей болезни, показывает, что болезнь его смертельна.
Прежде всего несомненно то, что если бы мы жили теми правилами и поучениями, которые дала нам природа, то мы были бы покорны своим родителям, подчинялись бы разуму и не были бы ничьими рабами. О повиновении каждого своему отцу и матери свидетельствуют все люди - каждый сам в себе или для себя. О разуме же я думаю, что он есть естественное свойство души, и если люди поддерживают его в себе, то он расцветает в добродетель.
Но в чем нельзя сомневаться и что вполне ясно и очевидно, это то, что природа сделала нас всех одинаковыми, - как бы вылила в одну форму, - с тем чтобы мы считали друг друга товарищами или, скорее, братьями; и если при дележе наших способностей она дала некоторым телесные и духовные преимущества, то она все-таки не хотела посеять вражды между нами, не хотела, чтобы более сильные и умные, как разбойники в лесу, нападали бы на слабых; но скорее, надо думать, что, наделил одних большими способностями в сравнении с другими, она создала тем самым возможность братской любви, в силу которой более сильные помогали бы тем, которые нуждаются в их помощи.
И если эта добрая мать-природа дала нам один и тот же внешний вид для того, чтобы каждый мог видеть и узнавать себя в другом; если она всем нам дала великий дар слова для того, чтобы мы, сделав обычай из взаимного обмена мыслей и общения наших воль, узнавали друг друга и сближались все более и более; если она старалась всеми средствами объединить и сплотить наше общество, связав его при помощи общения как бы в крепкий узел, и так как, наконец, это ее стремление к объединению подтверждается и природой всех вещей в мире, то нет сомнения, что мы должны быть сотоварищами и что никто не может думать, чтобы природа одним определила быть рабами, а другим - господами.
И поистине излишне разбирать, естественна ли свобода, так как никто не может не чувствовать страданий, находясь в рабстве, и нет на свете ничего столь невыносимого, как унижение. Следовательно, нужно признать, что свобода естественна и что нам от рождения свойственна не только свобода, но и потребность защищать ее. Но если бы случилось, что мы усомнились бы в этом или до такой степени загрубели, что утеряли бы способность познания нашего блага и естественных наших стремлений, то удостоились бы чести поучиться этому самому у грубых животных. Животные, если люди окажутся не слишком глухи, будут кричать им: "Да здравствует свобода!" В самом деле, многие из них умирают, лишь только их лишают свободы. Другие - и большие и малые, - когда их ловят, отбиваются всеми силами: и клювом, и когтями, и рогами, показывая этим, как они дорожат тем, что теряют; когда же они пойманы, показывают весьма недвусмысленно, насколько они сознают свое несчастие, и продолжают свою жизнь больше для того, чтобы сокрушаться о потерянном, чем для того, чтобы довольствоваться своим рабством. Мы приучаем коня к службе чуть не с самого его рождения; но сколько бы мы ни ласкали его, когда дело приходит к тому, чтобы смирить его, он начнет кусать удила и рваться как бы для того, чтобы хоть этим показать, что служит он не по собственному желанию, но по нашему принуждению. Так что все существа, которые имеют чувства, сознают зло подчинения и стремятся к свободе. Животные, которые ниже человека, не могут привыкнуть покоряться иначе, как против воли. Что же за странное явление, что один только человек до такой степени изменил своей природе, что, рожденный для того, чтобы жить свободно, потерял даже воспоминание о свободе и желание возвратить ее!
Есть три рода тиранов (я говорю о злых государях): одни властвуют по выбору народа, другие - по силе оружия, третьи - по наследству. Те, которые властвуют по праву войны, держат себя так, что видно, что они властвуют по праву победы. Те, которые рождены государями, не лучше первых: будучи воспитаны в преданиях тирании, они с молоком матери всасывают природу тиранов, пользуются подчиненными им народами как унаследованными рабами; смотря по своему расположению - корыстолюбивы ли они или расточительны, - они распоряжаются государством как своим наследством. Тот же, который получил свое право от народа, казалось, должен бы был быть более способен; и я думаю, он был бы таким, если бы он не чувствовал себя превознесенным над другими, если бы не был окружен лестью и тем, что называют величием, с которыми он не хочет расстаться, если бы он не пользовался своею властью для того, чтобы передать ее своим детям. И странное дело, эти самые государи, властвующие по выбору народа, превосходят всех других тиранов всякого рода пороками и даже жестокостью. Помимо усиления рабства - урезывания свободы у своих подданных, той свободы, которой и без того так мало у них осталось, - они не видят иных средств утверждения своей власти. Так что, говоря по правде, хотя я и вижу некоторое различие между указанными мною тремя родами тиранов, однако, в сущности, они все одинаковы, и хотя достигают власти различными путями, однако способ властвования у них всегда один и тот же. Что же касается завоевателей, то они считают, что на завоеванных они имеют такое же право, как на свою добычу. Наследники же их поступают с подданными, как со своими естественными рабами.
Но если бы в наше время родились люди совсем новые, не привыкшие ни к подчинению, ни к свободе, - люди, которые не знали бы ни того ни другого, и если бы этим людям предложили одно из двух: или быть подданными, или жить свободно, - что бы они выбрали? Нетрудно решить, что они предпочли бы повиноваться лучше одному разуму, чем служить одному человеку. Но это только в том случае, если бы они не были похожи на тех израильтян, которые без принуждения и без всякой надобности создали себе тирана. Историю этого народа я никогда не читаю без чувства досады, которое доводит меня до того, что я делаюсь бесчеловечен и радуюсь тем бедствиям, которые израильтяне сами на себя накликали. Что же касается до всех людей, то в той мере, в которой они - люди, нужно одно из двух для того, чтобы их подчинить, - нужно или принудить, или обмануть их.
Удивительно, как народ, как скоро он подчинен, впадает тотчас же в такое забвение свободы, что ему трудно проснуться, чтобы возвратить ее. Он служит так охотно, что, глядя на него, думаешь, что он потерял не свободу свою, а свое рабство. Правда, что сначала люди бывают принуждаемы и побеждаемы силой; но следующее поколение, никогда не видавшее свободы и не знающее, что это такое, служит уже без сожаления и добровольно делает то, что его предшественники делали по принуждению. От этого люди, рожденные под игом и потому воспитанные в рабстве, принимают за естественное состояние то, в котором они родились, принимают его, не заглядывая вперед, а довольствуясь жизнью в том положении, в каком они родились, и не думая добиваться ни иных прав, ни иных благ, кроме тех, которые они находят. Ведь как бы ни был расточителен и небрежен наследник, он все же когда-нибудь да просмотрит свои акты наследства, чтобы узнать, всеми ли своими правами он пользуется, не отняли ли чего-нибудь у него или у его предшественника. Но привычка, которая вообще имеет над нами великую власть, ни в чем не имеет над нами такой силы, как в том, чтобы научить нас быть рабами и приучить с легкостью проглатывать горький яд рабства, подобно Митридату, понемногу приучившему себя к самоотравлению.
* * *
Во всех странах и во всяком воздухе противно рабство и приятна свобода, и потому надо жалеть тех, которые родились с игом на шее. Но надо и извинять таких людей, так как они никогда не видали даже тени свободы и потому не замечают всего зла рабства. Ведь никто не сожалеет о том, чего никогда не имел, и приходит сожаление только после потерянного удовольствия.
Для человека естественно быть свободным и желать быть им, но вместе с тем его природа такова, что он привыкает ко всему.
Итак, мы скажем, что человеку естественны все вещи, к которым он привыкает. Так что первая причина добровольного рабства есть привычка - та привычка, по которой самые лучшие кони сначала грызут свои удила, а потом играют ими, сначала рвутся из-под седла, а под конец как бы с гордостью гарцуют в своей сбруе. Люди говорят, что они всегда были подданными, что их отцы жили таковыми, - думают, что должны переносить неволю, заставляют себя верить в это и на основании давности оправдывают власть тех, которые их тиранят. Но среди таких покорных встречаются и благородные люди, которые, чувствуя тяжесть ига, желают свергнуть его и никогда не привыкают к подчинению. Эти люди, как Улисс, который на море и на земле желал видеть дым своего родного очага, помнят о своих естественных правах и о свободных своих предках; обладая ясным пониманием и проницательным умом, они не довольствуются, подобно грубой толпе, только тем, что у них под ногами, но имеют головы на плечах, - головы, воспитанные образованием и наукой. И эти люди, если бы свобода совсем покинула мир, если бы навсегда была потеряна для людей, все-таки чувствовали бы ее в своем духе и любили бы ее, так как рабство им всегда противно, как бы его ни наряжали.
Турецкий султан догадался об этом. Он решил, что книги и ученье более всего пробуждают в людях сознание самих себя и ненависть к тирании. Говорят, что в его владениях есть только такие ученые, которые ему нужны. И от этого, как бы ни были многочисленны люди, сохранившие в себе, несмотря ни на что, преданность свободе, они при всем их желании и рвении не имеют никакого влияния; и это потому, что, при полном отсутствии свободы говорить и даже думать, они не могут знать друг друга.
Итак, главная причина, по которой люди добровольно отдаются в рабство, в том, что они рождаются и воспитываются в этом положении. От этой причины происходит и другая - та, что под властью тиранов люди легко делаются трусливыми и женственными. Тиран никогда не думает, чтобы его власть была прочная, и потому старается, чтобы под его властью не было ни одного достойного человека.
Эта хитрость, при помощи которой тираны одуряют своих подданных, ни на чем так ясно не обнаруживается, как на том, что сделал Кир с лидийцами после того, как завладел их главным городом Лидией и взял в плен Креза, этого богатого государя, и увез его с собой. Когда ему объявили, что лидийцы возмутились, он скоро вновь покорил их; но не желая разрушать такой прекрасный город и постоянно держать там армию, чтобы сохранять его за собой, он придумал другое средство: он устроил там увеселительные места, трактиры, публичные дома, зрелища и сделал предписание, чтобы все жители пользовались всем этим. И этот способ оказался столь действительным, что после этого ему уже не нужно было воевать с лидийцами. Эти несчастные люди забавлялись тем, что придумывали разные новые игры; так что римляне от них заимствовали слово, которым мы называем провождением времени: "ludi".
Тираны не признают открыто того, что они хотят развратить своих подданных, но то, что Кир откровенно применил, то в действительности делают все. Так как свойство простого народа в городах таково, что он бывает подозрителен лишь к тем, которые его любят, и прост и податлив по отношению к тем, которые его обманывают. Не думаю, чтобы нашлась какая-либо птица, которая бы лучше ловилась на приманку, или рыба, которая лучше попадала бы на крючок, чем все народы попадаются в рабство из-за малейшего перышка, которым им, как говорится, помажут по губам (так что надо удивляться, как они легко поддаются, лишь только пощекочут их). Театры, игры, представления, шутовства, гладиаторы, странные животные, картины и другие подобные глупости составляли для древних приманку рабства, цену их свободы и оружие тирании. Таковы были приемы приманок древних тиранов, употреблявшиеся ими с целью усыпления их подданных под их игом. Таким образом, одуренные этими забавами, увеселяемые пустыми зрелищами, устраиваемыми перед их глазами, народы привыкали рабствовать не хуже, чем малые дети, которые выучиваются читать лишь для того, чтобы знать содержание блестящих картинок в книжках.
Ассирийские цари и после них мидийские показывались народу по возможности реже, чтобы народ думал, что они представляют из себя нечто необычайно великое, и чтобы так и оставался в этом заблуждении, ибо людям свойственно преувеличивать в своем воображении то, чего они не могут видеть. Таким образом, народы, находившиеся под властью ассирийского владычества, были приучены рабствовать при помощи этой тайны и тем охотнее рабствовали, чем меньше знали своего господина; а иногда и совсем не знали, есть ли он, и все по доверию боялись того, кого никто не видал. Первые цари Египта показывались не иначе, как имея иногда ветку, а иногда огонь на голове, и выходили в масках и этим возбуждали в своих подданных уважение и удивление; тогда как люди, не слишком раболепные и глупые, мне кажется, сочли бы их только забавными и смешными. Прямо жалки и ничтожны те уловки, которыми пользовались тираны древности ради утверждения своей тирании в народе, столь податливом на их обманы. Не было такой сети, в которую не попадался бы народ; и никогда тираны легче не обманывали народ, легче не подчиняли его, как когда сами смеялись над ним. Итак, было ли такое время, когда бы тираны, ради утверждения своей масти, не приучали народ не только к повиновению и рабству, но и к обожанию?
Все, что я сказал до сих пор о том, как тираны учат людей повиноваться им, касается простого и грубого народа.
Теперь же я подхожу к вопросу, который составляет секрет и главное оружие тирании. Тот, кто думает, что тираны охраняют себя оружием стражи и орудиями крепости, тот очень заблуждается; правда, они пользуются этим, но больше для формы и для страха, чем на самом деле полагаются на них. Телохранители не допускают во дворцы не тех людей, которые опасны, а лишь тех ничтожных людей, которые не могут причинить тирану никакого вреда.
Если мы подсчитаем число убитых римских императоров, то увидим, что их телохранители не столько избавляли их от опасностей, сколько убивали их. Не оружие и не вооруженные люди - конные и пешие - защищают тиранов, но, как ни трудно этому поверить, три или четыре человека поддерживают тирана и держат для него всю страну в рабстве. Всегда круг приближенных тирана состоял из пяти или шести человек; эти люди или сами вкрадывались к нему в доверие, или были приближаемы им, чтобы быть соучастниками его жестокостей, товарищами его удовольствий, устроителями его наслаждений и сообщниками его грабительств. Эти шестеро заставляют своего начальника быть злым не только его собственной, но еще и их злостью. Эти шестеро имеют шестьсот, находящихся под их властью и относящихся к шестерым так же, как шестеро относятся к тиранам. Шестьсот же имеют под собой шесть тысяч, которых они возвысили, которым дали управление провинциями или денежными делами, с тем чтобы они служили их корыстолюбию и жестокости и чтобы делали зло, которое может продолжаться только при них и только ими избавляется от законной кары. За этими следует еще большая свита. Итог, кому охота забавляться-распутывать эту сеть, увидит, что не только шесть тысяч, но сотни тысяч, миллионы скованы этой цепью с тираном. Ради этого умножаются должности, которые все суть поддержка тирании, и все занимающие эти должности люди имеют тут свои выгоды, и этими выгодами они связаны с тиранами, и людей, которым тирания выгодна, такое множество, что их наберется почти столько же, сколько тех, которым свобода была бы радостна. И как доктора говорят, что если есть в нашем теле что-нибудь испорченное, то тотчас же к этому больному месту приливают все дурные соки, так же точно и к государю, как скоро он делается тираном, собирается все дурное - все подонки государства, куча воров и негодяев, не способных ни на что, по корыстолюбивых и алчных, - собираются, чтобы участвовать в добыче, чтобы быть под большим тираном маленькими тиранятами. Так делают большие грабители и знаменитые корсары. Одни делают разведки, другие останавливают путешественников: одни караулят, другие в засаде; одни убивают, другие грабят, и хотя между ними есть различие, ибо одни - слуги, а другие - начальники, - все они участники в добыче.
Так что тиран подчиняет одних подданных посредством других и бывает охраняем теми, которых, если бы они не были негодяи, он бы должен был опасаться. Но, как говорится, "чтобы колоть дрова, делают клинья из того же дерева", - так и его телохранители таковы же, как и он. Бывает, что и они страдают от него; но эти оставленные Богом, потерянные люди готовы переносить зло, только бы им быть в состоянии делать его не тому, кто делает зло им, но тем, которые переносят его и не могут иначе.
Ла Боэти
ОРЕЛ.
Проживал у нас тоже некоторое время в остроге орел (Карагуш), из породы степных, небольших орлов. Кто-то принес его в острог раненого и измученного. Вся каторга обступила его; он не мог летать, правое крыло его висело по земле, одна нога была вывихнута. Помню, как он яростно оглядывался кругом, осматривая любопытную толпу, и разевал свой горбатый клюв, готовясь дорого продать свою жизнь.
Когда на него насмотрелись и стали расходиться, он отковылял, хромая, прискакивая на одной ноге и помахивая здоровым крылом, в самый дальний конец острога, где забился в углу, плотно прижавшись к палям. Тут он прожил у нас месяца три и во все время ни разу не вышел из своего угла. Сначала приходили часто глядеть на него, натравливали на него собаку. Шарик кидался на него с яростью, но, видимо, боялся подступить ближе, что очень потешало арестантов.
- Зверь! - говорили они, - не дается!
Потом и Шарик стал больно обижать его; страх прошел, и он, когда натравливали, изловчался хватать его за больное крыло. Орел защищался изо всех сил когтями и клювом и гордо и дико, как раненый король, забившись в свой угол, оглядывал любопытных, приходивших его рассматривать. Наконец всем он наскучил, все его бросили и забыли, и, однако ж, каждый день можно было видеть возле него клочки свежего мяса и черепок с водой. Кто-нибудь да наблюдал же его. Он сначала и есть не хотел, не ел несколько дней; наконец стол принимать пищу, но никогда из рук или при людях.
Мне случалось не раз издали наблюдать его. Не видя никого и думая, что он один, он иногда решался недалеко выходить из угла и ковылять вдоль паль, шагов на двенадцать от своего места, потом возвращался назад, потом опять выходил, точно делал моцион.
Завидя меня, он тотчас же изо всех сил, хромая и прискакивая, спешил на свое место и, откинув назад голову, разинув клюв, ощетинившись, тотчас же приготовлялся к бою. Никакими ласками я не мог смягчить его: он кусался и бился, говядины от меня не брал и все время, бывало, как я над ним стою, пристально-пристально смотрит мне в глаза своим злым пронзительным взглядом. Одиноко и злобно он ожидал смерти, не доверяя никому и не примиряясь ни с кем.
Наконец арестанты точно вспомнили о нем, и хоть никто не заботился, никто и не поминал о нем месяца два, но вдруг во всех точно явилось к нему сочувствие. Заговорили, что надо вынести орла.
- Пусть хоть околеет, да не в остроге, - говорили одни.
- Вестимо, птица вольная, суровая, не приучишь к острогу-то, - поддакивали другие.
- Знать, он не так, как мы, - прибавил кто-то.
- Вишь, сморозил: то птица, а мы, значит, человеки.
- Орел, братцы, есть царь лесов... - начал краснобай Скуратов, но его на этот раз не стали слушать.
Раз после обеда, когда пробил барабан на работу, взяли орла, зажав ему клюв рукой, потому что он начал жестоко драться, и понесли из острога.
Дошли до вала. Человек двенадцать, бывших в этой партии, с любопытством желали видеть, куда пойдет орел. Странное дело: все были чем-то довольны, точно отчасти сами они получили свободу.
- Ишь, собачье мясо: добро ему творишь, а он все кусается! - говорил державший его, почти с любовью смотря на злую птицу.
- Отпущай его, Микитка!
- Ему, знать, черта в чемодане не строй. Ему волю подавай, заправскую волю-волюшку.
Орла бросили с валу в степь. Это было глубокою осенью, в холодный и сумрачный день. Ветер свистал в голой степи и шумел в пожелтелой, иссохшей, клочковатой степной траве. Орел пустился прямо, махая больным крылом и как бы торопясь уходить от нас куда глаза глядят.
Арестанты с любопытством следили, как мелькала в траве его голова.
- Вишь его! - задумчиво проговорил один.
- И не оглянется! - прибавил другой.
- Ни разу-то, братцы, не оглянулся, бежит себе!
- А ты думал, благодарить воротится? - заметил третий.
- Знамо дело, воля! Волю почуял.
- Слобода, значит.
- И не видать уж, братцы...
- Чего стоять-то? Марш! - закричали конвойные; и все молча поплелись на работу.
Ф. М. Достоевскии (Из "Зиписок из Мертвого дома").
|